Зрячесть
Галина Шергова, журналист
Значение слов часто меняется, в зависимости от того, о ком говоришь. Особенно это заметно, когда речь идет о неординарной личности. Для заурядного человека такие понятия, как «бытие», «существование», «жизнь» — тождественны. Для незаурядного каждое из этих слов имеет свое наполнение.
В бытии Святослава Федорова понятия «жизнь» и «существование» взаимодействовали, но не были тождественны. Его «жизнь» не вмещалась в скудное пространство «существования», ей было в нем тесно. Он всегда жил, действовал, придумывал, осуществлял через край, поверх барьеров. Все дела у него получались больше, азартнее, необузданней, чем положено человеку, который просто существует. Страсти, бушующие в нем, распирали это пресловутое «существование», рвали его смирительные ограничения.
Иногда такое называют одержимостью. Слово, может быть, несколько примелькавшееся и все больше выходящее из употребления в последние годы нашей истории.
«...Слава был одержим. Мыслью, задачей, идеей, претворением замысла. Таким помню его в давние времена...»
Но и раньше, когда трудовой энтузиазм был особенно в чести, воплощенная одержимость, как главный вектор реального человека, встречалась отнюдь не на каждом шагу.
А Слава был одержим. Мыслью, задачей, идеей, претворением замысла. Таким помню его в давние времена, когда Анатолий Аграновский написал о фантастических опытах безвестного офтальмолога. Таким он остался, став повелителем своей врачующей империи. Менялся только масштаб, размах. Не страстей, а географических и административных категорий.
Мне нет нужды расписывать достоинства, значение его профессиональных и организаторских достижений. Коллеги Святослава Николаевича делают это — в том числе и на страницах данной книги, серьезнее и глубже, чем могла бы сделать я, дилетант, человек со стороны. Мне хочется думать и говорить о сущности этой «штучной» натуры.
«Все дела у него получались больше, азартнее, необузданней, чем положено человеку, который просто существует».
Я сказала, ему было тесно в отведенных, положенных рамках. Видимо, поэтому он так ненавидел любые формы оков. Полагаю, оттого и случился, осуществился странный для многих рывок из медицины в политику. Знаю, шептались тогда по газетным и околовластным задворкам: «Все ему мало, честолюбие заедает». Нет. Мало для кого порыв этот, рывок этот был столь органичен, столь самой натурой его продиктован.
Он первым в нашем обществе «освобожденного труда» произнес: «Рабство, раб, рабский труд». Не о жертвах рисуемого пропагандой капитализма. О нас, нас самих!
Как в сознании советских поколений слово «раб» означалось? Наивным фанатизмом комсомолки в красной косынке, выводящей на ликбезовской доске: «Мы не рабы. Рабы не мы». Да еще наивной яростью Спартака, замахнувшегося гладиаторским мечом на самовлюбленное величие Рима. И вдруг мы, наша покорная подвластность государству! Может, снова риторика, а то и тщеславие политика-новобранца? Нет. Заговорил-то Федоров об этом до перестроечных вольностей. В те времена и слушать-то такое страшно было. Я, во всяком случае, опасливо вздрагивала. А позднее поняла: рабство самый страшный застенок человеческого духа, достоинства, порыва. Замурованность. Оковы личности. А Федоров ненавидел огражденность, предписанность предела. Так кому же, как не ему, ощутить злобные запреты рабства? И обрушиться на них не только во всеуслышание, а, что не менее важно, говоря с самим собой, как на исповеди.
Помню, доходило до смешного. Лежу на операционном столе. Профессор Федоров «чинит» мне глаза. И в течение часа, пока длится операция, произносит страстную речь на тему: «Как сделать человека хозяином собственного труда». Время от времени его речь перебивается указаниями ассистентам о скальпеле или о каком-то другом инструменте. Лежу смирно, но начинаю заводиться: какого черта задумал он приглашать в операционную политических оппонентов, чтобы и здесь взбираться на трибуну, вместо того чтобы думать только о моем ущербном глазе? Чье идейное противостояние предпочел важности моего здоровья? Хотелось бы взглянуть на них. И вот операция закончена, открываю здоровый глаз. Смотрю. Никого, кроме бригады. Это мне, распростертой и беспомощной, адресовал он весь пыл аргументов, испепеляющих его со вчерашнего дня, когда мы начали разговор в его рабочем кабинете.
Поражаешься, сколько страстей и порывов заключала в себе его неуемная натура. Во всем: в профессии, в политике, в любви. Мало на моей памяти примеров, когда почти тридцатилетнее супружество не стало бы в лучшем случае дружеским единением.
В браке Славы и Ирэн бал правила страсть, влюбленность, какие обычно отмечают только начало. В последний отпуск Федоровых мы вместе отдыхали на Кипре. Начав дальний заплыв, обнаружила Славу на «соседней» волне. Спросила: «А где Ириша?» Он мгновенно отыскал ее взглядом в далеком многолюдье пляжа: «Вон она, белоснежка». И такая нежность скользнула по лицу, на котором привычнее означался фанатизм идеи.
«Для заурядного человека такие понятия, как «бытие», «существование», «жизнь» — тождественны. Для незаурядного каждое из этих слов имеет свое наполнение».
Сейчас, написав «фанатизм», я подумала, что вообще-то для меня это понятие нелюбимое, даже враждебное. В одном из своих сочинений я зачислила это понятие в разряд смертных грехов, потому что это всегда слепота, закрытость для принятия, понимания чужой аргументации. Да, слепота. Но как же Федоров и слепота? Игра словами на поверхности: «слепота», «офтальмология»... И тем не менее не избегаю ее, суть противостояния слепоты и зрячести в самой натуре Федорова. Но фанатизм его — это обреченность идее, замыслу, начинанию, а не тупое отрицание чьих-то аргументов.
И еще. Выше я сказала о любви, особой любви Федорова. Наверное, именно присутствие Ирэн в жизни Славы, ее мягкость, доброта, свет, исходящий от этой женщины, и смягчали, одушевляли федоровскую непреклонность, не давая ей стать упрямой непререкаемостью. С ней, Ирэн, он не мог лукавить. А не лукавить с близким человеком — это больше, чем не лукавить с самим собой. Они были отражены друг в друге. Как в системе параллельных зеркал, когда изображение уходит в бесконечность. Значит, и сегодня, глядя в глаза Ирэн, мы будем видеть Славу. Он зрим для нас. И не дай Бог ослепнуть нашим чувствам, нашей верности рыцарю зрячества.
«Они были отражены друг в друге. Как в системе параллельных зеркал, когда изображение уходит в бесконечность...»